Проданные годы [Роман в новеллах] - Юозас Балтушис
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Не бейте! — кричала Аквиля. — Нельзя его бить!
— Хо!
— Хе-хе!..
— Го-го-го!.. — гоготали поминальщики, обступив избиваемого Ализаса, встречая ликованием каждый новый удар Прошкуса.
Ализас лежал, уткнувшись лицом в землю. Молчал. Даже не вздрагивал от ударов.
Повилёкаса не было. И Уршулите нигде не было. Стало быть, некому было помочь Ализасу. Я искал их всюду, обежал не один и не два двора, зады и огороды. Нет, не было их. И когда я вернулся назад к веселящимся поминальщикам, Алешюнас все еще сидел верхом на ногах Ализаса, а Прошкус еще хлеще заносил пряжку ремня и, опуская вниз, приговаривал:
— Это тебе за кобылу Гальвидиса! Это за насыпка! За живодера!
И бил, бил, бил…
Утром я навестил Ализаса. Лежал он в половне, куда мы с Аквилей утащили его, когда у Прошкуса рука устала махать ремнем. Это была та самая половня, где в первый день после моего приезда Ализас искал золото, а я не поверил ему. Теперь я знал, что золото в самом деле есть. Но Ализас теперь был такой, что, сколько ни говори ему о рогожке с золотыми старого Дирды, о том, как Салямуте сняла заклятие, о том, что нужно найти этот клад и поделиться пополам, — ничего не шло ему в голову.
— Всю ночь бредил, — сказала Аквиля.
Она лежала рядом с ним и смачивала ему губы мокрой тряпицей. Губы у него искусаны до крови, потрескались, почернели. Да и все лицо Ализаса, опухшее от ударов и злых слез, так до сих пор и не отошло: набрякло, как обитое яблоко, почернело, местами посинело. Глазами он уперся куда-то под крышу, где шныряли ласточки и чирикали воробьи, глядел не мигая.
А солнце уже взошло. Наискось прорезало щели в стене сарая, врывалось в середину половни, а где ворвалось — там мелькали золотые облачка пыли, серебром отливала паутина в углах, подрагивал в стене оживший — может, прошлогодний, а может, и позапрошлогодний — ржаной колос, уже отдавший налитое зерно и высохший, как высыхают люди к старости. А снаружи жался к стене хрусткий тмин, весь освещенный солнцем, и блеск его зелени отражался даже в половне. Пряно пахло росистой травой, крапивой, малиной.
Сел и я возле Ализаса, положил в головах краюшку хлеба и то, что удалось стащить со стола у гостей. Тут же стоял горшочек молока, обвязанный холщовой тряпицей, на соломе была ложка, бутылка с водой — все это Аквиля принесла. Придвинулся я к больному:
— Очень тебе больно, Ализюк?
Не ответил, лишь чуть-чуть пошевелил губами. Нагнулся я, прислушался — Ализас тихо пел:
Заинька веселГубы развесил…
Я выбежал из половни.
Кончились поминки. Разъехались, разошлись гости. Тишина водворилась в доме. Все еще говорили вполголоса. Женщины не готовили ни завтрака, ни обеда, ни ужина — мы доканчивали остатки с поминального стола. Много их было, этих остатков. Куда ни погляди, то какой-нибудь обмусоленный кусок мяса валяется, то ломоть пирога с объеденной коркой, мосол с невысосанным мозгом… Многое испортилось, покрылось зеленоватой плесенью, вызывало тошноту, а все божий дар, не кинешь через забор. Все подобрала хозяйка, каждый кусочек отыскала. Ели мы всухомятку, запивая глотком браги, а нет, так и холодной водицей. На столе ни горячих щей, ни теплой картошки, ни капли молока — даже на языке горько. А старуха не нарадуется.
— Вот, слава богу, еще денек долой, сало до другого раза уцелело, к страде или для нежданного-нечаянного гостя…
— А теперь, мамаша, не страда? — пробормотал Казимерас, через силу проглатывая кусок. — Третий день рожь косим.
— Да разве не поевши косишь, сыночек? — отозвалась старуха. — Разве голоднее, чем при папаше?
Казимерас смолчал. Ничего не говорили и другие. Старуха явно заступила место старика Дирды: взяла все ключи и привязала их себе на пояс, сама будила всю семью по утрам, присматривала за посудой и чуланом. Стала она вроде как старшей в доме. Куда идти, что делать — обо всем ее спрашивай. Сыновья и Салямуте сильно хмурились — новый барин сел на шею, — но до поры до времени молчали. И опять все шло так, как и раньше, когда в избе лежал живой старик. Только и было нового, что Пятнюнас, как пристал к дому во время поминок, так и не отходил: то и дело, дерг да дерг за щеколду нашей двери. Придет и шепчется по углам с Салямуте — о чем-то сговариваются и не могут сговориться, — на всех прочих в доме он косится. Братья при Пятнюнасе ничего, будто и не видят его, лишь Повилёкас бросит взгляд и улыбнется про себя.
А тут вдруг в одно воскресное утро Юозёкас пропал из дому. Ничего никому не сказал, не предупредил и не позавтракал. Старуха забеспокоилась: пора в костел, лошади запряжены, стоят у ворот, а не все в сборе. Но Юозёкас вернулся так же неожиданно, как и ушел. Перед самой обедней. И не один, а привел за руку какую-то бабенку. Бабенка невысокая, сутуловатая, голова у нее как-то нескладно посажена на плечах, шея кривая, нос длинный, а рот прорезан наискосок, только гляди и удивляйся: словно кто-то провел ножом от подбородка к уху и оставил так. И от этой косины глаза бабенки тоже казались раскосыми, а одно ухо было чуть повыше другого, даже лоб какой-то косой. На ней была толстая узорчатая посконная юбка, сильно отдувающаяся спереди.
— Да что же это такое? — ударила старуха себя по ляжкам. — Куда ты, сынок, Дамуле привел?
— Женился я.
Кругом все рты поразинули: Юозёкас заговорил! И еще как заговорил!
— Ты с матерью не шути, — первой опомнилась старуха. — Не такое теперь время…
Да Юозёкас и не шутил. Ничего он и не сказал. Лишь тянул Дамуле за руку, вел ее в избу.
— Молодчина! — среди всеобщего остолбенения вдруг рассмеялся Повилёкас. — Так и надо, брат.
Салямуте словно кто зад подпалил. Взвизгнула она, как кошка, на которую наступили, бросилась к дверям, остановилась, развела крестом руки, как Иисус Христос перед костельным домом, прижала ладони к косякам.
— Не пущу! — завизжала. — Не пущу, пока я жива, в нашу избу! Мамаша, ты видишь? Скажи ты мне, мамаша, видишь? Молчальник-то наш безгласный, слыхала ты? Безъязыкий этот? Молчал-молчал, как истукан, а тут на тебе… Дамуле в дом привел! Веди куда хочешь, девай куда хочешь, здесь ей нет места. Не пущу-у!
Юозёкас подошел к двери, не выпуская руки Дамуле, свободной рукой взял Салямуте за плечо, встряхнул. Та стремглав вылетела на двор. Тогда он преспокойно ввел Дамуле в избу, притворил за собой дверь.
Салямуте обрушилась на мать:
— Не говорила я, что так будет? Мамаша, милая, не говорила я разве? Куда же мне теперь деваться? Придет Пятнюнас, а куда я его посажу? Весь век работала, трудилась не покладая белых рук, а теперь… как сиротинушка, как последняя из всех, скамейки для гостя у меня нет!..
Разжалобилась, расплакалась. Старуха стояла растерянная, поглядывая на Казимераса, на Повилёкаса, на меня.
— А пастушонок чего тут торчит? — сказала сердито. — Дела у него нет?
— Мамаша, да ведь и я ничего не делаю, — отозвался Повилёкас.
— Ты за него не заступайся. Наслушается, а потом будет по дворам бегать, болтать про наши беды. Берись за дело! — сказала сердито. — Слова нельзя сказать без того, чтобы чужой не вертелся рядом! — крикнула она и вошла в избу.
Вслед за ней, подпрыгивая, все время забегая вперед, заторопилась Салямуте. А за ними и весело улыбающийся Повилёкас. Казимерас остался во дворе. Постоял-постоял и сел на скамейку у стены. Долго молчал, подперев ладонями голову.
— Так-то, — сказал тихо.
А меня ужасно тянуло в избу. Ну да как тут, к черту, усидишь, когда в избе и Дамуле, и Салямуте, и… И я ушмыгнул от Казимераса, потихоньку подобрался к сеням, оттуда — в избу, все остерегаясь, озираясь, чтобы не сейчас, не сразу выгнали меня опять.
В избе никто ко мне и не обернулся. Не о том была у всех забота. Лишь Повилёкас, стоя у ларя с мукой, повернул ко мне голову и живо подмигнул, будто говоря: «Вот и опять у нас весело!»
Дамуле была посажена в конце стола. Сидела она, опустив глаза под стол. Возле нее села старуха; она далеко протянула вперед усталые ноги и глядела на них. Юозёкас оперся на локоть у другого конца стола, курил цигарку, пуская вверх густой дым. А Салямуте все время бегала вокруг, никак не могла постоять, успокоиться, места себе не находила.
— Так ты уж тяжелая, ждешь теперь, бесстыдница? — говорила старуха. — Да как же это, пресвятой боже! Как приключилось это?
Дамуле упорно молчала, все глядя под стол.
— Чего же ты молчишь, почему ничего не говоришь? А может, совсем не Юозёкас виноват!
— Юозёкас… — Дамуле задвигала ногой под столом, все еще не поднимая глаз.
— Как же это могло стрястись, не дай господи? Ума у тебя в голове нет или, живя в одиночку, ошалела?
— Откуда я знаю? — Дамуле опять задвигала под столом ногой. — Взял за руку, повел в кусты…
— Кто взял?
— Ну, Юозёкас… Взял за руку, повел…